Опубликовано: Кушмэн Ф. Почему я пустое: К исторически определённой психологии / Ф. Кушмэн // Практична психологія та соціальна робота: Науково-практичний та освітньо-методичний журнал. — 09/2012. — № 9. — С. 38-53.
Я хотел бы поблагодарить Эдварда Сэмпсона, Джейн Бурка, Джул Бурштейн, Дональда Лоу, Теренс О’Хара, Линду Рибл, Карен Кушмэн, Стэнли Месера и пятерых анонимных рецензентов за их помощь в совершенствовании этой статьи. Корреспонденция по поводу этой статьи должна быть адресована Philip Cushman, 5480 College Ave., Oakland, CA 94618.
Данная статья представляет собой контекстуализированную трактовку современной конфигурации я (self), некоторых патологий, которые поражают его, и технологий, которые пытаются его излечить. Большой интерес представляет исторический сдвиг от викторианского, сексуально ограниченного я к послевоенному (после второй мировой войны) пустому я. Пустое я ублажено и сделано единым целым, наполнившись едой, потребительскими товарами и знаменитостями. Его исторические предшественники, экономические компоненты и политические последствия являются средоточием этой статьи. Две профессии, наиболее ответственные за исцеление пустого я, реклама и психотерапия, оказываются в ловушке: они должны лечить психологический симптом, не будучи способными обратиться к его историческим причинам. Обе они обходят эту ловушку, используя стиль жизни как решение, стратегию, которая пытается исцелять, скрытно заполняя пустое я аксессуарами, ценностями и манерами идеализированных фигур. Эта стратегия решает старую проблему, но создаёт новые, включая благоприятную возможность для злоупотребления эксплуатирующими психотерапевтами, культовыми лидерами и политиками. Исследуется роль психологии в создании пустого я и, таким образом, воспроизведение настоящей иерархии власти и привилегий.
С самого начала современная психология испытывала трудности в разрабатывании исторически обоснованной перспективы в её дискурсе и практиках. Нигде эта антиисторическая тенденция не является такой очевидной, как в дебатах по индивидуализму. Многие исследователи рассматривали я-ограниченный индивидуализм как неоспоримую ценность, а современный концепт я — ограниченное, своевольное я — как неизменную, внеисторическую данность. В противоположность деконтекстуальному подходу я буду аргументировать, что культурные концептуализации и конфигурации я формируются экономикой и политикой соответствующих эпох. Изучая я в этом направлении, психологи будут в состоянии лучше понять текущую эпоху и место психологии в рамках этой эпохи.
Я исходил из прозрений герменевтиков, таких как Faulconer и Williams (1985), Gadamer (1979), Heidegger (1962/1977), Morawski (1984), Rabinow и Sullivan (1987), Stigliano (1989) и авторов в книге под редакцией Messer, Sass, и Woolfolk (1988), для того, чтобы разработать подход, характеризуемый вниманием к историческим и онтологическим вопросам. Предлагаемая аргументация временами является умозрительной и неэмпирической. Она зависит отчасти от обзора взглядов других социальных учёных и от аргументов историков, чьи качественные данные слишком детальны, чтобы воспроизводить в статье такого объёма. Я понимаю, что такой подход будет признан некоторыми психологами неточным, но после множества обсуждений я решил, что указанный подход, со всеми своими недостатками, является лучшим подходом к столь эфемерному предмету.
Даже с перечисленными ограничениями я считаю, что изучение я через время и культуры является важнейшей темой психологии. Мы совершаем несколько ошибок, если психологи не признают этноцентричную сущность психологического дискурса вокруг современного западного я. В частности, мы участвуем в непочтительном по отношению к культуре и психологически разрушающем империализме за границей и в то же время увековечиваем дискурс замкнутого на я индивидуализма и сопутствующих ему несчастий у себя дома.
Под я я подразумеваю концепт индивидуума как он артикулируется автохтонной психологией специфической культурной группы, разделяемые представления (соглашения) внутри культуры о том, «что значит быть человеком» (Heelas & Lock, 1981, p. 3). Я воплощает собой верования культуры о месте человечества во Вселенной: его рамки и ограничения, дарования (способности), надежды и запреты. В этом смысле я является аспектом того, что Heidegger (1962/1977) назвал горизонтом разделяемых соглашений или «обработанной делянкой» («the clearing»), созданной специфическими практиками специфической культуры. Нет универсального, трансисторического я, есть только местные (локальные) я; нет универсальной теории о я, есть только местные теории.
Изучение я определённого периода времени в таком ключе позволяет нам операционализировать базовый принцип онтологической герменевтики: процесс изучения человеческих существ не то же самое, что и «чтение» личностей как «текстов» (Gergen, 1988), но скорее похоже на стояние позади них и чтение через плечо культурного текста, с которого считывают они сами (Sass, 1988a, p. 250). В предыдущей статье (Cushman, 1987) я высказал мнение, что все элементы «обработанной делянки», включая психологические теории я, являются культурными артефактами и могут быть рассмотрены как элементы культурного текста.
Вот что я пытаюсь делать, когда описываю современную конфигурацию я: читать через наши плечи. Я является трудным концептом для нахождения точки его перспективного обзора, именно благодаря тому, что оно является таким центральным аспектом горизонта. Как объяснял Sass (1988a): «Замаскированность (скрытость) горизонта тесно или по существу связана с условием нахождения в пределах видимости…. его присутствие почти слишком явное, слишком самоочевидное» (p. 242). По этой причине нам трудно вообразить я отличным от того, каким оно является в наше время или рассматривать его как легитимный предмет для изучения. Но насколько оно является трудным, настолько же исследование я является ключевым (600:) элементом в интерпретации эпохи. Изучая конфигурацию современного я, мы придём к расширенному взгляду на силы, которые придают ему форму; на дискурс, который обосновывает его; на следствия, которые проистекают из него; на патологии, которые поражают его; и на виды деятельности, ответственные за его исцеление. Все эти вещи действуют в единой связке; разгадывание одной помогает разгадать их все.
Многие авторы описывали то, как ограниченное, своевольное я медленно и скачкообразно возникало в западной истории. Это я, у которого есть определённые психологические границы, внутренний локус контроля и желание манипулировать внешним миром во имя своих собственных персональных целей. Я считаю, что в период после второй мировой войны в Соединённых Штатах появляются признаки того, что современная форма ограниченного, своевольного я — это пустое я. Под этим я подразумеваю, что наша местность сформировала я, испытывающее существенный недостаток общности (партнёрства, содружества, общинности) (community), традиции и разделяемого смысла. Оно «внутренне» ощущает эти социальные дефициты (absences) и их последствия как отсутствие личной убеждённости и достоинства, и оно реализует эти дефициты как хронический, недифференцированный эмоциональный голод. После второй мировой войны я стремится, таким образом, к приобретению и потреблению как к неосознанному способу компенсации за то, что было потеряно: оно пусто.
Признаки пустого я может видеть в современном психологическом дискурсе о нарциссизме и пограничных состояниях, в акцентировании поп-культуры (массовой культуры) на потреблении, в стратегиях политической рекламы, которые делают упор на умиротворении и харизме вместо критического мышления, и в общенациональном затруднении в поддержании личных отношений. Современной эпохе придали очертания такие основные исторические силы, как индустриализация, урбанизация и секуляризм. Они повлияли на доминирующую психологическую философию нашего времени, замкнутый на я индивидуализм; создали современную форму ограниченного я, пустое я; и создали профессии, которые я считаю несущими наибольшую ответственность за наполнение и исцеление пустого я, — рекламу и психотерапию. Таким образом, идеологии, предметы и виды деятельности современной психологии имеют исторические предпосылки, экономические компоненты и политические следствия. Они не плавают подвешенными во времени и пространстве: у них есть контекст.
К сожалению, на всём протяжении продолжающихся дебатов о значении и ценности индивидуализма, становится всё более очевидно, что многие исследователи делают фундаментальную ошибку, деконтекстуализируя предмет дискуссии. Gergen (1973, 1985), Giorgi (1970), Harre (1984, 1986a, 1986b), и Sampson (1977, 1981, 1983, 1988) попытались переориентировать перспективу психологии. Другие, такие как Foucault (1980) и Levin (1987b) также утверждают, что каждая эпоха производит собственную форму я и соответствующие (корреспондирующие) виды психопатологии. Работа Sampson, в частности, придавала особое значение политическим предпосылкам и следствиям современного я.
Моё понимание их исторических трактовок таково, что в большей степени ограниченное, своевольное я было создано после краха феодализма. Оно появилось в то самое время, когда современное государство столкнулось с потребностью разработки обоснований и методов контролирования современного населения. Во время начала современной эпохи в 16-ом веке западный мир начал двигаться от религиозной к научной системе координат, от агрокультурного к индустриальному способу производства, от деревенских к городским поселениям и от общинного субъекта к индивидуальному. Эти обширные перемены были синхронными и, как некоторые говорят, ответственными за двойственный триумф идеи субъективного индивидуума Монтеня и метода, необходимого для его изучения, декартова объективного эмпиризма (Taylor, 1988). Достигнув кульминации в Викторианскую эпоху, концепт глубинного, потайного, ведомого инстинктами, потенциально опасного я было использовано государством, чтобы обосновать свою роль как официального контролёра над всеми я. По ходу 20-го века для историков культуры, таких, как Susman (1973) и Lears (1983), стало очевидным, что американцы постепенно изменились от людей викторианской эпохи, у которых была глубоко прочувствованная необходимость экономить деньги и ограничивать свои сексуальные и агрессивные импульсы. Американцы после второй мировой войны, кажется, превращаются в людей, у которых есть острое чувство необходимости тратить деньги и потакать своим импульсам.
Тезис (предположение) этой статьи состоит в том, что современное я конструируется как пустое и, как результат, государство контролирует его популяцию, не ограничивая импульсы своих граждан, как в викторианские времена, но создавая и манипулируя их желаниями, чтобы они были ублажены, организованы и искусственно сплочены их моментальным наполнением. Продукты социальных наук, и психологии в особенности, часто работали на пользу государству, помогая создавать я, являющиеся предметами контроля, и совершенствовать техники, выступающие средствами контроля. Выдающимися иллюстрациями политической выгоды социальных наук являются передовая тюрьма Бентама, Паноптикум (Foucault, 1979), для раннего нового времени и политические стратегии голосований и опросов общественного мнения (Ginsberg, 1986) — для наших дней.
Эта статья поддерживает линию политических доводов Foucault и Sampson и следует за ней в сферу экономики. Я полагаю, что конструирование среднеклассового американского я после второй мировой войны является хорошей иллюстрацией того, как экономика и властные структуры влияют на личность. Конфигурация пустого я появляется в средних классах с конца второй мировой войны. Оно пусто отчасти из-за потери семьи, сообщности (community) и традиции (Levin, 1987a; Rieff, 1966; Zaretsky, 1976). Это я, которое ищет переживание непрерывной заполненности потребительскими товарами, калориями, впечатлениями, политиками, романтическими партнёрами и чуткими терапевтами в попытке побороть растущее отчуждение и фрагментацию своей эпохи. Эта реакция была имплицитно задана послевоенной экономикой, зависимой от постоянного потребления второстепенных (не первой необходимости, пустяковых) (601:) и быстро устаревающих предметов и впечатлений (Zinn, 1973, pp. 89-119). Для того, чтобы эта экономика процветала, американское общество нуждается в индивидуумах, которые испытывают острую «нужду» в потребительских товарах и действительно требуют их (Henry, 1963). Такой экономике требуются индивидуумы с непрерывным притоком денег и неизменным побуждением их тратить. Сложная (комплексная) взаимозависимость социального изменения, политических сил и культурных форм так или иначе достигла этого с помощью двойного сотворения доступного кредитования (Malabre, 1987) и грызущего чувства пустоты в я (Kohut, 1977).
Психотерапия — одна из профессий, ответственных за исцеление я после второй мировой войны. К несчастью, множество психотерапевтических теорий пытаются исцелить современное я, усиливая те самые его качества, которые изначально породили проблему: его автономную, ограниченную, своевольную природу (Sampson, 1985). Пациент диагностируется как пустой и фрагментированный, обычно без обращения к социально-историческому затруднительному положению, вызвавшему пустоту и фрагментацию (Bordo, 1988; Levin, 1987c). Посредством помогающей деятельности, таким образом, психологический дискурс и психологические практики увековечивают причины тех же самых проблем, с которыми пытаются справиться.
Данная статья основана на модели социально-конструкционистского аргумента, недавно разработанном Geertz (1973), Gergen (1985), Harre (1986a), Morawski (1988), и Sampson (1983, 1988). Человеческие существа не обладают базовой, фундаментальной, чистой человеческой природой, которая является трансисторической и транскультурной. Человеческие существа являются незавершёнными (недоукомплектованными) и, вследствие этого, неспособны действовать адекватно, если только не встроены в специфическую культурную матрицу.
Культура «доукомплектовывает» людей, объясняя и интерпретируя мир, помогая им фокусировать внимание или игнорировать определённые аспекты своей среды и инструктируя или запрещая им думать и действовать определённым образом (Heiddeger, 1962/1977). Культура не является врождённым одеянием, покрывающим универсального человека; она вдохновляет людей, фундаментально приспосабливает и формирует их и то, как они воспринимают себя и мир, как видят других, как они вовлечены в структуры взаимных обязательств и как осуществляют выбор в повседневном мире.
Материальные объекты, создаваемыми нами, идеи, которых мы придерживаемся, и действия, предпринимаемые нами, являются следствиями или «продуктами» социального конструирования каждой отдельной эпохи. Они являются культурными артефактами. Эти артефакты, тем не менее, являются не только выражением эпохи. Они также непосредственный «материал» повседневной жизни и, как таковые, они неуловимыми и невидимыми способами организуют и придают форму типичной ориентации сообщества в реальности. Они, следовательно, неминуемо укрепляют и воспроизводят констелляции власти, богатства и влияния внутри своих соответствующих обществ.
Я, как артефакт, имеет различные конфигурации и различные функции, зависящие от культуры, исторической эпохи и социально-экономического класса, в котором оно существует. Например, западное я прошло сквозь множество превращений в течение последних 2500 лет. Неплохо было бы вспомнить предупреждение Foucault (1970; Hutton, 1988) о том, что изменения, произошедшие с западным я, не являются эволюционными изменениями, вызванными внутренней логикой, развёртыванием тайного генетического кода или прохождением уровней (сбрасыванием слоёв) просвещения (the peeling of layers of enlightenment). Это я претерпело предельные, беспорядочные, часто скачкообразные изменения, потому что оно является частью социально-исторического макроустройства своего времени. Я должно функционировать внутри специфической культурной модели: согласовываясь, поддерживая и воспроизводя (реплицируя) её.
К примеру, общинное, ориентированное на мнение окружающих (outward looking), не-сексуально конфликтующее я эсхиловской Орестейи (458 до н. э./1953) выглядит намного отличающимся от измученного, растерянного, «внутреннего» я августиновской Исповеди (397/1986). Я раннего средневековья было бессмертной душой, заключённой в оболочку смертного тела. Оно выглядело значительно отличающимся от циничного, сбитого с толку, в возрастающей степени нигилистического я 1920-х. Чтобы почувствовать этот контраст, вообразите диалог между Роландом, французским рыцарем в эпосе 12-го века Песнь о Роланде, и Зельдой Фитцджеральд, наиболее типичной молодой женщиной «без царя в голове» («flapper») в стиле 1920-х годов.
В последние две тысячи лет в западном обществе я становится значительно более индивидуальным, более субъективным и «более глубоким» (Logan, 1987; Meyer, 1986; Morris, 1972). Некоторые учёные (например, Dreyfus & Rubin, 1987; Taylor, 1988) полагают, что эта глубина индивида была впервые выражена Августиновским недоверием к я. Позднее оно испытывало влияние нарастающих шагов Европы по направлению к капитализму и ещё позднее было развито Ренессансом, Просвещением, и романтиками (Baumeister, 1986, 1987; Greenblatt, 1980; Trilling, 1971) в гипертрофированное, индивидуальное я. Наконец, западное я претерпело значительное сложное превращение во время господства викторианской буржуазии с явной артикуляцией сексуальной и агрессивной сущности её «скрытного» я. (Lowe, 1982). Индивидуальное, ограниченное, коммунально изолированное я является современным феноменом (Rieff, 1966; Zaretsky, 1976), примерно идущим в параллели с развитием индустриализации и подъёмом современного государства. Вера в объективный эмпирицизм была основана отчасти на поиске Просвещением универсальных законов «чистой» человеческой натуры, завершившимся изучением деконтекстуализированного индивида. Lowe (1982) показал, как определённые качества буржуазного восприятия всё овеществляли и квантифицировали. Taylor (1988) показал, как деление субъект-объект и сознание-тело привели к растущему интересу к эмпирическим социальным наукам и к их окончательной гегемонии. Социальные науки, таким образом, создавались одновременно с появлением изолированного, индивидуального я и с потребностью современного государства контролировать его посредством исследования и преднамеренной манипуляции (Foucault, 1979; Trigg, 1985).
Говоря точнее, ограниченное, своевольное среднеклассовое я возникало в западном обществе в течение последних 200 лет. Буржуазное я викторианской эпохи в Европе отразило воздействие Просвещения и (602:) индустриальной и французской революций. Потребность экономики в промышленной рабочей силе послужила причиной того, что традиционные сельские общины были выкорчеваны, населению пришлось урбанизироваться, а труд стал во всё возрастающей степени компартментализированным (разбитым на отдельные процессы) и отчуждённым. Процент американцев, живущих в городских поселениях, вырос с 3,4% в 1790 до 33% в 1900 (Blum et al., 1973, p. 441). Исследователи, такие, как Flexner (1959), Schiebinger (1987), Smith-Rosenberg (1981) и Welter (1966) показали, что в конце 18-го и в 19-м веке в целом и в викторианскую эпоху в частности, гендерные роли средних и высших слоёв приобрели характер поляризованной и ограниченной касты, уникальной для того времени, что касалось одновременно социальных привилегий и экономических функций.
Lowe (1982) убедительно доказал, что викторианское буржуазное я было секулярным, рациональным, субъективным, расщеплённым, сексуально конфликтующим, линейным я, которое видело мир как овеществлённый и квантитативный. «Неизвестным» тогда была цель: как проживать во внешнем мире. Постепенно, по мере того как современная эпоха зарождалась и развивалась, я стало вместилищем того, что могло быть скрыто от других и от себя (Baumeister, 1986, pp. 36-50). Trilling (1971) описал это как заботу об увлечённости искренностью. Foucault (1979) утверждал, что современное государство эксплуатировало эту концепцию я для того, чтобы оправдать свои новые, рестриктивные полномочия (см. также Sass, 1987). В результате триумфа викторианской буржуазии неизвестное стало пониматься однозначно внутренним (миром человека) (см. также Brandell, 1979; Taylor, 1988) и потенциально опасным. Freud (1953, 1961) постулировал я с интериоризированным бессознательным (неосознанным), содержащим первобытные побуждения — секс и агрессию, — которые должны быть ограничены в целях обеспечения функционирования нормативного буржуазного общества. Ранний психоанализ отразил эти тенденции, описывая и содействуя конструированию современного я.
Некоторые авторы, такие как Drinka (1984) и Van den Berg (1961), предположили, что как последствия попыток контролировать «опасные» импульсы, в средних и верхних слоях общества проявились новые психические проблемы, наиболее заметно истерия и неврастения. Многие другие авторы (например, Bernheimer & Kahane, 1985) также полагают, что специфическая викторианская конструкция гендера и идентичности, в особенности, конфликт между возрастающей этикой современности2 и ограниченностью женских ролей, были непосредственно связаны со вспышками истерии. Susman (1973) и Lears (1983) также утверждали, что в Соединённых Штатах напряжённость, связанная с выстраиванием поведения в надлежащей (характерной) буржуазной манере, нанесла тяжёлый урон естественности (спонтанности) и экспрессивности. То, на что Lears (1983) ссылался как на терапевтический этос, возникло для того, чтобы смягчить дереализацию и вторично реинтегрировать индивидуальность (личность) в верхних слоях общества (pp. 11-17). Появились новые бизнес-роли, такие как проповедник-психотерапевт, пытавшийся лечить эти новые недуги с помощью идеологии, которую Meyer (1980) называл позитивным мышлением. Рекламная индустрия, которая, как думал Lears, была другой разновидностью «терапевтического», пыталась излечить, намекая, что продукты могли бы чудесно «трансформировать» жизнь покупателя. Для того, чтобы это сделать, реклама становится постепенно менее информативной и более намекающей, ассоциируя товар со счастливыми, без изъянов, энергичными моделями (Lears, 1981, pp. 4-58, 300-312; 1983, p. 19).
В течение последних 90 лет, психологический дискурс и практика в отношении среднеклассового я сместили фокус с викторианского, сексуально ограниченного (нормированного, регламентированного) я на опустошённое и дефрагментированное я периода после второй мировой войны. Ростки этой перемены медленно начали появляться в Соединённых Штатах в первые десятилетия 20-го века. К примеру, тактики, продукты и достижения психотерапевтических видов деятельности, таких, как реклама и отрасли самосовершенствования, сдвинулись с сосредоточенности на ограничение к предпочтению потакания.
Susman (1973, pp. 271-285) показал, как, особенно в Америке, спрос на развитие секулярной индивидуальности дорос до преобладания над построением религиозного характера. В противоположность характеру, который центрирован на личной моральной целостности, сборники советов того времени учили, что личность синонимична тому, чтобы нравиться другим. Я начали воспринимать как способное к личностному изменению; производить впечатление во мнении окружающих, завоевывать их одобрение стало важной целью жизни, оставив далеко позади ценность совершения морально правильных поступков, которые были бы продиктованы характером человека. Riesman, Glazer и Denny (1953), и Fromm (1955) также описывали действующего по внутреннему побуждению (inner-directed), самодостаточного прямолинейного индивидуалиста, начинавшего отступать перед внешне управляемым (outer-directed)3, социально ловким (искусным) индивидом типа продавца (salesperson-type).
Получившие с начала века популярность формы психологии и религии начали давать советы как производить впечатление на других, становиться известным и достигать финансового успеха и душевного спокойствия. Реклама начала создавать высокоэффективную стратегию: отождествляя определённый продукт с «воображаемым (нереальным) стилем жизни» (Lears, 1983, p. 19), рекламные продукты стремились подавить личные страхи потребителя и ощущения неполноценности. «К 1920-ым годам», объяснял Marchand (1985), «рекламодатели осознали социальную потребность в широком руководстве … насчёт вкуса, соцкорректности4 (social correctness) и психологической адекватности…. Рекламщики стали теперь массовыми социальными психотерапевтами, которые предложили… средства, исцеляющие от неудовлетворённости современностью» (pp. 347, 360).
В 1920-х и 1930-х годах психология начала ковать альянс с бизнес-менеджментом, который образовался в помощь становлению психологии как независимой социальной научной дисциплины. Как предположили Brammel и Friend (1981) и Gillespie (1988), знаменитые Хотторнские эксперименты (Mayo, 1933; Whitehead, 1938) по производительности труда привели к союзу, который не всегда был так научно объективен, как описывали историки. Asch (1983) и Scheibe (1988) вскользь упомянули, что этот альянс привёл к быстрому подъёму лабораторной психологии в американских университетах. В то время, как рос интерес крупного бизнеса к использованию психологии для увеличения прибылей, максимизации производительности труда и влияния на потребителей, возникли новые подотрасли академической психологии. Прикладная психология использовалась в рекламе, маркетинге и работе с персоналом. (603:)
Тенденция к упадку викторианских ценностей, которая началась и усиливалась в первые три десятилетия 20-го века, слегка замедлилась во время экономической депрессии 1930-х и второй мировой войны. Конкретные экономические проблемы безработицы и голода взяли верх над циничной и безрассудной я-поглощённостью 1920-х. Затем вторая мировая война эффективно покончила с депрессией и обеспечила неотвратимое ощущение (чувство) реальности и непритворности. Опустошённость высших классов, которую пытался исцелять психотерапевтический этос, на короткое время пошла на убыль.
Военное счастье постепенно начало изменяться в лучшую сторону, в то время как управленцы большого бизнеса и правительства научились, как укреплять и концентрировать американскую индустриальную мощь для военных задач. Так в национальном сознании начало возникать чувство мощи и изобилия, которое Соединённые Штаты породят в неизведанном послевоенном будущем (Goldman, 1960). Новая эра была у порога.
В десятилетия, последовавшие сразу после второй мировой войны, Соединённые Штаты развивали экономику, которая зависела от непрерывного выпуска и потребления второстепенных и быстро выходящих из употребления продуктов, знаменитостей и впечатлений (Lowe, 1988). Начинала формироваться новая эпоха с новым я. Хотя корни этого нового мира уходят в первые десятилетия 20-го века, его особый характер полностью оформился в первые послевоенные десятилетия (Goldman, 1960; Zinn, 1973). Такие авторы, как Blum и др. (1973), описывали Америку, которая стала высоко урбанизированной и индустриализированной. В 1940 г. городские жители составляли 77% всего населения, к 1970 г. они включали 95% жителей США (Blum и др, 1973, pp. 441, 808). В послевоенную эпоху такие авторы, как Fromm (1955) и Lasch (1984, 1978), описывали мир, в котором внешний блеск ценится больше, чем реальная ценность, беспринципность больше, чем преданность, возможность продать — больше, чем честность, и мобильность больше, чем стабильность. Автомобиль изменил городскую жизнь, и послевоенная индустриализация принесла вместе с этим новые возможности для бизнеса и новые технологии. Кино- и музыкальная индустрии стали доминирующими, производя новый сорт звезды; не героя, а знаменитость (Susman, 1973, pp. 282-284).
Фокус всё больше и больше сосредоточивался на индивидууме (Bellah, Madsen, Sullivan, Swidler, & Tipton, 1985; Levin, 1987b; Zaretsky, 1976). Люди живут всё более уединённой и светской жизнью, бросая даже уменьшающуюся нуклеарную семью. Процент американских домохозяйств из семи или более человек сократился с 35,9% в 1790 г., до 20,4% в 1900 г., до 5,8% в 1950 г. В то же время, число домохозяйств из одного человека возросло с 3,7% в 1790 г., до 9,3% в 1950 г. и до 18,5% в 1973 г. Число домохозяйств из двух человек возросло с 7,8% в 1790 г. до 28,1% в 1950 г. (Kobrin, 1978, p. 71). Сопутствующее упадку большого, расширенного семейного союза, индивидуальное я стало видеться как окончательный источник спасения: становящееся, постоянно меняющееся я в непрерывном поиске самоактуализации и «роста» (Lifton, 1968). Завершённость личности рассматривается как постоянное пребывание внутри сферы жизнедеятельности индивида, считающегося самодостаточным (я-достаточным — self-sufficient) и самоудовлетворённым (я-удовлетворённым — self-satisfied) (Sampson, 1977, 1985). Для этого я не предполагается границ в успехе (достижениях) и удовольствии. Молодым белым людям из среднего класса, рождённым в эпоху беби-бума, последовавшего непосредственно за второй мировой войной, внушали, что они являются привилегированным поколением самой привилегированной и самой сильной страны в мире (Marin, 1979).
Одной из задач 1950-х годов для Соединённых Штатов было превращение своей мощной, международной военной машины в жизнеспособную, международную экономику мирного времени. Это было нелёгкой задачей, и временами эта страна испытывала спады (сваливалась в рецессии) (Goldman, 1960). Она, в конечном итоге, нашла путь к послевоенному процветанию через создание и использование универсального, лёгкого кредита (см. Friedman, 1988; Malabre, 1987). Кредит заставил работать новую экономику: личный кредит, корпоративный кредит (бизнес-кредит), государственный кредит. Но кредит для чего?
Всё более влиятельные печатные и электронные средства массовой коммуникации обрушили поток мнений о том, как послевоенные семьи должны тратить свои деньги. Бесчисленная реклама, радио-шоу и телевизионные комедии положений изображали нацию послевоенных семей, которые нуждались в новых домах. И в самом деле, большие пригородные жилищные застройки начали трансформировать сельскую местность. Реклама рисовала нацию новых семей, нуждающихся в современных, электронных «удобствах» для того, чтобы быть научно-техничными и современными (см. популярный комикс Gasoline Alley 1949 г. в качестве хорошего примера этих тем; напр., Los Angeles Times, особенно 27 февраля 1949 г., также 2 января 1949 г. и 6 января 1949 г.). Новые устройства появлялись на рынке и преображали рутинную домашнюю работу. Поскольку дома и товары были очень дорогими, молодые семьи среднего класса не могли сэкономить достаточно наличных, чтобы их купить. Кредит, таким образом, стал незаменим. Процент дохода после уплаты налогов, который сэкономили американцы, уменьшился с высокого в 25,5% в 1944 г. до менее чем 2% к 1986 г. (Malabre, 1987, pp. 4, 21). Японский уровень, в противовес этому, в настоящее время — 30% дохода после уплаты налогов. В течение того же самого периода времени, объём потребительских кредитных взносов возрос с 5% личного дохода в 1949 г. до 15% в 1979 г. и до рекордных 20% к 1987 г. (Malabre, 1987, p. 27).
Я полагаю, что после этой войны конфигурация пустого я срослась в единое целое и окончательно стала доминирующей как следствие потери общины и как приспосабливание к нуждам новой экономики. Без этого специфического я основанная на потребителе американская экономика (и её харизматично ориентированный политический процесс) была бы немыслима. Новые дискурсы и практики, такие, как рекламная индустрия и отрасль психологии, совершенствовались для того, чтобы соответствовать и далее совершенствовать новую конфигурацию я (Ewen, 1989; Fox & Lears, 1983). Практикующие специалисты в обеих областях поставлены в позицию ответственных за исцеление пустого я без возможности обратиться к историческим причинам опустошённости через структурные изменения общественных отношений (структурные социетальные изменения).
Такие авторы как Gendlin (1987), Lasch (1978), Lears (1983), Lifton (1968), Rieff (1966), Susman (1973) и Taylor (1988) обратили внимание на то, что американцы в (604:) эпоху после второй мировой войны пришли к необходимости я-совершенствования в форме и степени, невиданной прежде. По мере роста [значения] индивидуума, удовольствие и удовлетворённость стали единственными наиболее ценными аспектами жизни (Baumeister, 1987), и появились несколько отраслей для обеспечения этой вновь созданной потребности. Косметическая индустрия, бизнес на диетах, индустрия электронных развлечений, профилактическая медицина и индустрия я-совершенствования (включающая официальную психологию, поп-психологию и поп-религию) вышли на первый план. Технологические успехи в этих областях были астрономическими, как и возрастание их власти влиять и контролировать мейнстрим американской жизни. (Lasch, 1978; Lears, 1983).
Но как работает эта новая индустрия я-совершенствования? Что делает возможной эту сеть? Почему американцы «нуждаются» в этих предметах и впечатлениях сейчас, когда они не нуждались в них никогда прежде? Я полагаю, опять же, что именно формирование пустого я сделало данную ситуацию возможной; чувство бессмысленности и отсутствия (absence) питает эти отрасли бизнеса. Западный мир и Америка в особенности создали новый тип ограниченного я (bounded self), которое было идеальным дополнением к послевоенной экономике, построенной на системе универсального, всемирного кредита. Необходим всего лишь кредит, когда желание индивида покупать превосходит его или её капитал. Люди не хотят покупать, если они не нуждаются в товаре. Но с пустым я люди нуждаются всегда.
Внутренняя пустота может быть выражена различными способами, такими как низкая самооценка (отсутствие чувства собственного достоинства), хаос ценностей (отсутствие ощущения личной убеждённости), пищевые расстройства (компульсивное побуждение заполнить пустоту едой или воплотить пустоту отказом от еды), наркотическая зависимость (компульсивное побуждение заполнить пустоту химически вызванными эмоциональными впечатлениями) и хроническое потребительство (компульсивное побуждение заполнить пустоту потребительскими товарами и впечатлением «получения» чего-либо от мира). Она может также принять форму отсутствия личного смыслового содержания. Это может проявляться как жажда (голод) духовных наставлений, которая временами принимает форму желания быть заполненным Божьим духом, религиозной «истиной» или властью и личностью лидера или гуру (Cushman, 1984). Одна из наиболее модных Нью Эйдж-терапий, например, — это ченнелинг, практика, в ходе которой индивиду говорят, что в него вошла душа или дух другой «сущности» («entity»), обычно полагаемой в качестве бога, которая («сущность») затем произносит «важные истины». Желание быть духовно заполненным и наставляемым может сделать личность восприимчивой к мошенническим практикам рестриктивных религиозных культов (Cushman, 1986), харизматичных политических лидеров (Kohut, 1976; Strozier, 1978), неэтичных психотерапевтов (West & Singer, 1980) или даже крайне деспотичных (авторитарных) и контролирующих романтических партнёров (Boulette & Anderson, 1986).
Пустое я стало таким превалирующим аспектом нашей культуры, что значительная часть современной психотерапевтической теории посвящена работе (именно) с ним. Levin (1987c) и Lasch (1978) наряду с другими исследователями предположили, что расстройства я (например, нарциссические и пограничные расстройства личности) являются одними из наиболее популярных диагнозов нашего времени. Heinz Kohut (1971, 1977, 1984) разработал целую теорию психотерапии, основанную на пустом, фрагментированном я. Его теория была попыткой объяснить, как развивалось я в индивиде и как с ним (я) работать для того, чтобы смягчить или свести к минимуму эффекты пустоты и фрагментации. В решающем аспекте психологического развития в я-психологии Кохута, родитель психологически «ловится» ребёнком и используется для создания я. Kohut употреблял термин я-объект для описания недифференцированной природы детско-родительских отношений. В психоанализе это психотерапевт, функционирующий как я-объект, заполняет пустоту на начальном этапе. В последующей работе процесс, который Kohut (1977) назвал трансмутирующими (превращающими) интернализациями, призван заполнить пустоту, создавая я пациента.
Другая значительная психодинамическая теория, которая не так давно вышла на первый план, — это теория объектных отношений (Kernberg, 1975; Masterson, 1981). Теория объектных отношений, в целом, берёт за основу бросающееся в глаза я нашей эпохи, ограниченное, своевольное, индивидуализированное я, как и Кохут. Но для теоретиков объектных отношений то, что заполняет пустоту я, — это не опыт я-объекта, а скорее целый сплав психологических интроекций: отображения (репрезентации) других (их мысли, чувства и потребности) и отображения (репрезентации) мыслей, чувств и потребностей собственного я на различных стадиях развития (Ogden, 1986). Репрезентации взаимодействуют друг с другом и с внешним миром, порождая различные драмы. Что важно заметить для целей этой статьи, так это то, что для теоретиков объектных отношений внутренний мир я — тоже пустота. Это пространство, отчасти заполненное устойчивой я-репрезентацией («подлинным я») и внешними «органо-объектами» («part-objects»)5, привнесёнными в пустое я через психологический механизм интроекции.
Метод психотерапии Кохута, в частности, может быть истолкован как попытка отменить исторические обстоятельства нашей современной изоляции, чтобы создать иной контекст, в котором у растущего я во взрослом пациенте есть более плодородная среда. Работа Кохута подразумевает, что наша эра нуждается в этом роде психотерапии, поскольку дети не получают достаточно эмпатического внимания в послевоенном мире. Почему мы ныне нуждаемся в этом особом роде родительства (parenting), которое прежде было редким или, вероятно, несуществующим в западной истории (Kessen, 1979, p. 815)? В этом менее общинном и менее определённом мире от родителей, возможно, требуется значительно больше эмпатии и аккуратного (точного) отзеркаливания, поскольку утеряны более традиционные источники наставничества.
Конструкция пустого я, в действительности, является продуктом центрального культурного парадокса (Sampson, 1985). От я нашего времени ожидается функционирование чрезвычайно автономным, изолированным способом. Чтобы достигнуть этого, считается, что индивид должен выработать способность быть я-ублажающим, я-любящим и я-достаточным (Fromm, 1956; Sampson, 1985). И ещё для того, чтобы формировать этот тип я, как утверждают многие психологи, у индивида с ранних лет должна быть воспитательная среда, обеспечивающая в значительной мере (605:) эмпатию, внимание и отзеркаливание (Horner, 1984; Masterson, 1981; Stern, 1985). Кто должен обеспечивать эту среду? Если взрослые я-корыстны, чрезвычайно амбициозны, весьма ограничены как индивиды, то почему они должны делать выбор в пользу того, чтобы претерпевать я-жертвование и страдания, неизбежные в роли заботливых родителей? Даже с лучшими из побуждений, эмпатическое родительство труднодостижимо, поскольку большинство нужных черт конструируются вне я. Согласно Miller (1981), единственным возможным результатом этой исторической ситуации может быть поколение родителей, недостаточно компетентных для такой ответственной роли, и, таким образом, поколение потомков, поражённых нарциссизмом.
Данная ситуация, кроме того, создаёт значительный разрыв между ожиданиями обществом максимальной я-достаточности и уменьшающейся способностью больных нарциссизмом индивидов реализовывать её. Осознание, что они не соответствуют главным ожиданиям общества, является ещё одной раной для я-уважения юных взрослых, увеличивая дихотомию между их внешней презентацией я и внутренним чувством я. Эта дихотомия усугубляет характерный симптом нарциссизма, ощущение личного мошенничества, описываемое как «ложное я», которое скрывает напуганное, скрытое «подлинное я» (Masterson, 1981; Miller, 1981; Winnicott, 1965). Таким образом, даже современная дихотомия между ожиданием (экспектацией) и реальной практикой оказывается задействованной в сервисе по конструированию пустого я.
Хотя некоторые из этих наблюдений вытекают из теории Кохута, я не хочу, чтобы у вас создалось впечатление, что я-психология каким-либо образом недоступна критике, излагаемой в этой статье. Я использую теорию Кохута, чтобы интерпретировать современную эпоху, потому, что, как любая популярная психологическая теория, она является артефактом, одинаково освещающим и искажающим социальный мир, который она пытается описать (Cushman, 1987). Дальнейшая критика, особенно замечание о том, что психологический дискурс не только описывает, но также активно предписывает пустое я, относится к Кохуту в той же степени, что и к другим современным теоретикам (Ehrlich, 1985; Sass, 1988b).
Говоря точнее, Кохут кажется особенно уязвимым к обвинениям в том, что его вера во врождённую, развёртывающуюся программу каждого уникального я повышает ценность внутреннего мира личности за счёт внешнего, материального мира. Sass (1988b) показал, каким образом идеи Кохута являются частью Контрпросвещения и романтических традиций экспрессивистской (expressivist) формы современного гуманизма (p. 579). Эта ветвь гуманистической мысли увековечила то, что Taylor (1988) назвал радикальной рефлексивностью. Данная опасность, согласно Sass (1988b, p. 589), состоит в том, что такая чрезвычайная озабоченность внутренним я приводит к обесцениванию социального мира или его игнорированию за исключением той степени, в которой он отзеркаливает (я) и соответственно становится присвоенным я. Социальное, таким образом, теряет своё влияние как материальная сила, и социальные проблемы теряют свою связь с политическими действиями. Поэтому индивиду остаётся разглядывать стикер на бампере: «Вообразите (визуализируйте) мир во всём мире».
Во второй половине столетия пустое я значительно облегчило рекламе задачу влиять и контролировать. Marchand (1985) показал, как реклама приняла психотерапевтическую роль, постепенно внедрившись в «вакуум рекомендаций,… созданный новыми социальными и технологическими сложностями» (p. xxi). Такие авторы, как Lears (1983) и Modleski (1986), утверждали, что реклама продаёт, убеждая людей в абсолютной необходимости конкретного продукта для их благополучия или неявным образом адресуясь — или обостряя — к персональному страху потребителя, который (страх) может быть успокоен или смягчён приобретением продукта.
Поскольку пустота является, отчасти, отсутствием общинных форм и верований, то индивиды в послевоенную эпоху чрезмерно подвержены влиянию таких культурных форм, как реклама, которая излучает авторитетность и уверенность (определённость). Можно сделать обоснованный вывод, что большинство современной рекламы (например, касающейся запаха тела, цвета волос или страхования жизни) лишь в меньшей степени предлагает доброкачественные рекомендации, а в большей мере является формой принуждающей атаки. Реклама, как представляется, критикует и осуждает среднего потребителя, в то же время восхваляя модель, превознося стандарт красоты и превосходства, который невозможно достичь. Реклама, конечно же, не обращается к политическим причинам проблем потребителя (например, отчуждение и утрата общинности), следовательно, она должна направлять к спасению в том, на что я буду ссылаться как на стиль жизни как решение. Будучи неспособной произвести устойчивое изменение с помощью разработки политического решения проблем современной жизни, реклама вынуждена предлагать иллюзорное лекарство. Бросающийся в глаза тип рекламы предлагает иллюзию о том, что жизнь потребителя может быть трансформирована в восхитительную, свободную от проблем жизнь — «жизнь» модели, которая изображена в рекламе. Это может быть достигнуто с помощью покупки и «поглощения» товара, который волшебным образом перенесёт стиль жизни модели на потребителя. Окружив себя аксессуарами модели, поглощая надлежащую жидкость во время ношения должной одежды и в то же время демонстрируя надлежащую форму, потребитель пытается «стать» моделью. Проблемы потребителя просто исчезнут, когда волшебное превращение состоится.
Личные вещи рекламной модели являются, конечно же, скудными заменителями средств, которые традиционные культуры используют для исцеления данного заболевания. Geertz (1973) описал эти средства как сеть смыслов, набор историй, песен, верований, обрядов, церемониальных объектов, костюмов и снадобий, которые исцеляют, обучая культурной системе координат данного общества и приспосабливая её. Поскольку реклама не может исцелять посредством ссылок на реализуемую в действительности сеть смыслов, я полагаю, что рекламные продукты замещают концепцию (концепт) стиля жизни: практики и материальные предметы обладания, которые отождествляются со знаменитостью или моделью. Это своего рода имитирование традиционной культуры для общества, которое потеряло свою собственную (культуру). В этом смысле стиль жизни (life style) используется как псевдокультура, — псевдокультура, которая обещает немедленное, иллюзорное средство исцеления, «трансформацию».
Эта надежда на замену одной идентичности, одной жизни другой используется сегодня как стратегия сбыта для многих продуктов. Ewen (1989) обозначал это явление как «потребляемая жизнь, покупаемая фантазия» (p. 85). Примеров множество: яппи-модели Лёвенбрау (Lowenbrau — сорт пива), которые поднимают свои бутылки и говорят: «Это за хороших друзей»; пьющие Old Milwaukee работяги, которые утверждают: «Не может быть ничего лучше, чем это»; версия для высшего общества, которая изображает яхтенный/конный «стиль Кадиллак», или реклама, которая вопрошает «Мужчины какого (606:) типа читают «Плейбой»?»; реклама сигарет, которая включает в себя особого мужчину Мальборо (Marlboro Man), человека-животного Camel, у которого «мягкий характер», или модель «Вирджиния Слимз», которая «прошла долгий путь, детка»; и, конечно, реклама зубной пасты и дезодоранта, которые придают моделям немедленную сексуальную привлекательность и популярность. Эти потребители покупают стиль жизни в тщетной попытке преобразить свою жизнь, поскольку она у них неудовлетворительна и (без основательного социального изменения), в конечном счёте, окончательно непоправима. Но без альтернативы, обеспечивающей жизнеспособное решение посредством механизма структурного изменения, реклама в состоянии предложить только иллюзорный обмен одной жизни на другую.
Это мощная иллюзия. И что питает эту иллюзию, что склоняет индивида к этой иллюзии, так это безысходность (в попытках) заполнить пустое я. Я, в настоящее время, не только страдает от ощущения нереального, и, таким образом, как-то пассивно надеется на исцеление, как было в начале века. Оно к тому же агрессивно, иногда отчаянно, стяжающее (стремящееся к приобретению). Оно должно потреблять для того, чтобы быть умиротворённым и интегрированным; оно должно «присоединяться» и сливаться с я-объектом знаменитости, с идеологией или наркотиком, или оно окажется в опасности фрагментирования в чувствах обесцененности и замешательства.
Вот почему стиль жизни как решение стал такой эффективной формой рекламы, особенно в политических кампаниях. Социальные критики в духе Кохута заявили бы, что стили жизни, изображённые в рекламе, стали больше-чем-жизнь (larger-than-life), гламурными я-объектами. Для тех, кто отчаялся и потерял надежду насчёт своей реальной жизни, желание потреблять и принять новую идентичность, новую жизнь, может быть очень мощным. Использование правильной зубной пасты или отождествление с наиболее обнадёживающим или могущественным политиком скрытно обещает потребителям, таким образом, волшебно иное, переделанное (трансформированное) я.
Конец 20-го века, таким образом, превращает мечту руководителей рекламного бизнеса в реальность: стиль жизни стал товаром, который продаёт сам себя, и индивид стал потребителем, который отчаянно ищет, что купить.
Такие исследователи, как Lears (1983), Wilson (1983) и Susman (1973) показали, что тот же исторический контекст, который привёл к подъёму рекламной индустрии в Соединённых Штатах, также задал очертания отрасли психологии. Использование способа анализа, подобный тому, что был применён к рекламе, раскрывает психотерапию как в меньшей степени «научное» (целебное) средство, а в большей же как замаскированное средство культурной ориентации и трансляции. Индивиды в эпоху постмодерна, в отсутствие прочной общности (without a cohesive community), борются за обретение смысла (направления) и значения (цели) в сбивающем с толку мире. В нём мало того, что помогает им сориентироваться, и они спотыкаются и чувствуют безысходность (отчаяние). Неудача (отсутствие успеха) обозначена среди специфических ментальных проблем современной жизни, каталогизированных современной психиатрической нозологией (например, Diagnostic and Statistical Manual of Mental Disorders-Revised [DSM-IH-R]; American Psychiatric Association, 1987).
Психология является социальной наукой, наиболее ответственной за исцеление этих расстройств. Но дискуссия, представленная ранее, показала, что психология также является продуктом более широкого исторического контекста, который вызывает эти расстройства. Психология не может полностью ослабить эти симптомы до тех пор, пока она не может работать с причиной (т. е. с политическими и историческими структурами, формирующими эпоху), и, к тому же, эта причина является тем самым предметом, к которому психологии не позволено обращаться. Психологическая идеология игнорирует её, а должностные инструкции исключают её.
Психология, вследствие этого, зажата в исторические тиски, откуда она не может вырваться, в тиски, подобные тем, в которых зажата реклама. Я считаю, что в области психологии современным выходом из этих тисков является творческое приспособление того же стиля жизни как решения, который использует реклама. Психотерапевтические практики тонко настраиваются на пустое я нашей эпохи, неосознанно позволяя или поощряя пациентов инкорпорировать личностные характеристики психотерапевта, включая его или её манеры, стиль поведения и личные ценности. Реклама использует стиль жизни как решение, чтобы продавать товары; психотерапия использует его, чтобы посвящать пациентов в альтернативные культурные практики.
Поскольку психотерапия выросла из научной традиции конца 19-го века, её идеология построена на основании механистической, рационалистической биологической модели (Taylor, 1988) и ограниченном, своевольном викторианском я (Dreyfus & Wakefield, 1988; Rieff, 1966). Современная психоаналитическая практика поддерживает эту традицию посредством таких идей, как принцип воздержания (абстиненции), концепт экономии либидо, я-объектное расщепление и доминирующей важности отслеживания «генетических» (то есть, изначально внутренних) причин симптома. Другие психотерапевтические методы, даже те, которые далеко отошли от психоаналитической теории, такие как первичная (примитивная) психотерапия, трансактный анализ и биоэнергетика, также разделяют некоторые из этих догматов.
Несмотря на то, что психотерапевтический дискурс в основном выступает в поддержку объективного, наукообразного раскрытия и «проработки» генетических корней и травматической причинности внутри я-замкнутого индивида, я полагаю, что может быть сделан непреложный вывод о том, что психотерапевтические практики неминуемо отклоняются от этой теоретической позиции (Dreyfus & Wakefield, 1988, p. 274; Kohut, 1977, pp. 251-261; 1984, pp. 106-110; Singer, 1981). Позволю себе предположить, что, даже без осознания этого обстоятельства психотерапевтом, практика отклоняется от нормативного дискурса, позволяя психотерапевту функционировать в качестве модели (образца) для пациента, обеспечивая корректирующий эмоциональный опыт заботы, уважения и понимания и позволяя пациенту «включать в себя» идеи, ценности и личный стиль психотерапевта. Некоторые теории явно обращаются к тому, как пациенты моделируют себя в последующем, временно сливаясь с психотерапевтом или интроецируя его в себя. Объективное раскрытие генетических причинно-следственных отношений и индивидуальность как цель по-прежнему являются базовыми, сознательно предписанными видами деятельности большей части современной психотерапии. Но альтернативное истолкование происходящего под прикрытием внешнего поведения состоит в том, что имеют место не только раскрытие или понимание травмы и деформации, но также и такие функции, как моделирование, прямое обучение (guiding) и возникновение отношений (relatedness), и в действительности именно они являются первичными факторами в исцеляющих аспектах современного психотерапевтического сеанса.
В 1966 году Рифф высказал предположение, что исторически существуют психотерапии приверженности, которые исцеляют через возвращение индивидов к священным формам их общин, и аналитические психотерапии, которые исцеляют посредством беспристрастного, интеллектуального анализа индивидов (607:), которые лишены (утратили) жизнеспособной общинной традиции. Я полагаю, что в течение последних 25 лет эти две психотерапевтических стратегии тем или иным образом объединились. Это специфическая комбинация аналитической психотерапии и психотерапии приверженности, которую я обозначаю как стиль жизни как решение. Большинство психотерапий заявляют, что они исцеляют, применяя беспристрастный, наукообразный анализ, который имеет мало общего с культурным инструктированием. Но, неосознанно предлагая личные ценности и поведение психотерапевта как образец для подражания и инкорпорирования в пустое я пациента, психотерапия в действительности функционирует как замещение более явных, институциональных форм процесса передачи культуры, которые были потеряны или обесценены.
Важнейшая функция современной психотерапии состоит, следовательно, в том, что она предлагает альтернативные аттитьюды по отношению к жизни (включающие доверие и надежду), альтернативные культурные ценности (уважение к чувствам индивида и важность понимания, эмпатии и психологического инсайта) и альтернативные социальные практики (слушание других, ассертивность и честность). Иногда этот акцент на руководстве и моделировании очевиден (например, психология здоровья придаёт особое значение правильным упражнениям и питанию, и многие когнитивные и семейные психотерапевты делают прямые поведенческие задания). Иногда этот акцент скрыт (например, когда и с какой степенью эмоциональности роджерианский психотерапевт отваживается на рефлективную формулировку или психоаналитик выполняет тщательно продуманную интерпретацию).
Центральный пункт моей аргументации состоит в том, что в мире, крайне нуждающемся в общинности и традициях, самый эффективный исцеляющий ответ должен состоять в принятии мер к этим недостаткам через структурные общественные (социетальные) изменения с помощью преобразования политических взаимоотношений и культурных форм и восстановления важности их передачи (следующим поколениям). Поскольку этот путь закрыт для нормативной (стандартной) психологии, психологи могут обеспечивать ориентацию и заботу только внутри диады психотерапевт-пациент. Я считаю, что это делается посредством стиля жизни как решения. Расстройства я, как полагают такие теоретики, как Atwood и Stolorow (1984), Horner (1984), Kohut (1977) и Miller (1981), порождаются межличностной средой, которая неуважительна, психологически необщительна, неэмпатична и пунитивна. Моделирование уважения, психологического мужества и эмпатии, таким образом, помогает пациентам имитировать, практиковать и, в конечном счёте, интернализировать качества, в которых они больше всего нуждаются. Kohut много писал о том, что расстройства я создают мощное желание психологически сливаться с фигурами, вызывающими восхищение, включать их в своё пустое я; если это верно, значит, это нарциссическое желание весьма усиливает обучающе-инкорпорирующие характеристики стиля жизни как решения. Так что всё сходится (концы с концами сходятся).
Есть, тем не менее, несколько серьёзных, возможно, опасных проблем, неотъемлемых от этой ситуации. Как обсуждалось ранее, психотерапевтический дискурс использует господствующую идеологию своей эпохи (ценность индивидуализма и трансисторическую природу ограниченного, своевольного, полностью индивидуализированного я), даже если страдания пациента вызваны по большей части (именно) этой специфичной композицией (рецептурой) и политическими и экономическими устройствами, которые её конструируют.
Если этот анализ верен, то психотерапия полезна, когда она отступает от господствующего дискурса прошлого и придерживается стиля жизни как решения, — не по причине нормативного, наукообразного психотерапевтического дискурса, но вопреки ему. Стиль жизни как решение осуществляет незначительную, но, тем не менее, подрывную деятельность (т. е., компенсирование культурных дефицитов через обучение и моделирование); тем не менее, психология разрушает свои полезные практики, когда она облачается в идеологию статус-кво. Это не только действительно менее, чем честно, но это подрывает большинство психотерапевтических аспектов её практики, потому что она не осознаёт, что они (эти аспекты) существуют. Хотя психотерапия успешна, поскольку она компенсирует культурные дефициты в нашем обществе, она обычно не признаёт, что занимается этим. По мнению таких авторов, как Prilleltensky (1989), Sampson (1988), Sass (1988a) и Taylor (1988), психотерапия, при всей внешней приверженности практикам объективной технологии и идеологии я-замкнутого индивидуализма и ограниченного я, фактически увековечивает те социальные проблемы, которые были первопричинами страданий пациента. Эта парадоксальная ситуация разрушает полезную работу психотерапии, потому что она неэмпатична (психотерапевт ставит приверженность идеологии выше нужд пациента), вредна (она навязывает пациентам дискурс, от которого они и пострадали прежде) и, в конечном итоге, контрпродуктивна для нашего общества в целом (она воспроизводит современную властную иерархию и экономическую структуру, которые вызвали наши нынешние муки).
Во-вторых, разница между дискурсом и практикой в стиле жизни как решении опасна для пациента, потому что она увеличивает возможность психологического, сексуального и политического злоупотребления в рамках психотерапевтического сеттинга (в обстановке психотерапевтического взаимодействия) и, в конечном счёте, в обществе в целом. Желание сверхидеализировать и психологически сливаться с фигурой, вызывающей восхищение или ощущение грандиозности, и тяга выставляться напоказ перед обожаемой фигурой и доставлять ей удовольствие являются чрезвычайно мощными психологическими мотивами (Bollas, 1987; Kohut, 1977). Эти импульсы оказывают регрессивный и разрушительный эффект на критическое мышление. При наилучших условиях в психотерапевтической обстановке эти побуждения могут дискутироваться, быть поняты и, в конце концов, использованы в ходе анализа переноса в помощь процессу исцеления. В руках недостаточно подготовленных или изголодавшихся по власти психотерапевтов эти побуждения, однако, могут быть поощрены, и власть, которую они дают психотерапевту, может быть использована во зло.
В период после второй мировой войны потенциал для неправильного и плохого использования слияния я-объект-пациент весьма значителен. Пациенты с расстройствами я пусты и голодны до идеализирования и слияния и, таким образом, находятся в чрезвычайно внушаемом и ранимом состоянии. Их желание быть руководимыми и находиться под чьим-то присмотром, — это то, что легко можно эксплуатировать. Это особенно верно, когда психотерапевты не подготовлены распознавать и понимать нарциссические реакции переноса; когда их собственные потребности в понимании и признании так велики, что они пытаются вытягивать их из своих пациентов, или когда они сами так пострадали, что хотят доминировать и злоупотребляют (отношениями) со своими пациентами (Kohut, 1976). (608:)
Когда присутствуют эти условия, я полагаю, что стиль жизни как решение становится средством злоупотребления. Терапевты, голодные до низкопоклонства и власти, могут легко создавать сверхидеализацию и подчинение (неважно, психологическое оно, сексуальное или политическое) в рамках психотерапевтической обстановки (settings). Есть определённые аспекты теории и практики, которые увеличивают вероятность динамики злоупотреблений: крайние формы деконтекстуализации индивида (Sampson, 1981), обесценивание пациента и пренебрежение к нему (Kohut, 1984; Wile, 1984), вера в универсально «верную» теорию и «совершенную» технологию (Riebel, 1979) и поощрение сверхидеализации и уступчивости с помощью неправильного использования переноса (Cushman, 1984). Эти техники могут быть применены для создания или обострения нарциссического кризиса пациента, чтобы использовать это состояние для обеспечения господства и эксплуатации. Частота случаев сексуальной эксплуатации пациента в рамках психотерапевтической обстановки (Bouhoutsos, Holroyd, Lerman, Forer, & Greenberg, 1983; Holroyd & Brodsky, 1977) может быть объяснена через эту динамику. Распространённость эмоциональной и финансовой эксплуатации и психиатрического ущерба внутри религиозных культов (Clark, 1983; Cushman, 1986; Singer, 1979) и марафонских массовых психологических тренингов (Cushman, 1989; Haaken & Adams, 1983; Hochman, 1984; Ofshe & Singer, 1986; Temerlin & Temerlin, 1982) может быть понята таким же образом.
Пациенты, которые претерпевают опыт эксплуатирующей психотерапии стиля жизни или эксплуатирующего культового тренинга, чувствуют, что они как будто бы были «преобразованы» («трансформированы»). Вместо того, чтобы рассматривать себя как исторических существ, встроенных в большую социальную матрицу и в их собственную персональную историю, они обычно обесценивают свои общинные (коммунальные) связи и полагают себя «освобождёнными» от периода своего детства и юности и от прежних верований. Это порождает изоляцию и морально-нравственную дезориентацию — одни из величайших проблем нашего времени. С этими недугами нужно справляться каким-то образом. Подсовывая искусственно любящую общность и авторитарную, я-опорную доктрину (self-seating doctrine), рестриктивные группы и эксплуатирующие психотерапевты сглаживают те проблемы, которые они же создали или обострили. Эксплуатирующие формы стиля жизни как решения, которые обещают личностное превращение (трансформацию), должны быть признаны, таким образом, тем, чем они являются: ятрогенными заболеваниями.
К счастью, подавляющее большинство психотерапевтов не злоупотребляют психотерапевтическими сессиями таким образом. Но любое количество злоупотреблений — это слишком много злоупотребления. Дело в том, что поскольку стиль жизни как решение является скрытым и культурно синтонным решением, проблемы, неотъемлемые от него, особенно возможность эксплуатирования пациента, остаются часто латентными, непризнанными и, таким образом, неполучившими внимания. Поскольку мы не можем прямо говорить о стиле жизни как решении, мы не можем в полной мере защититься от его неправильного употребления.
Упор, делаемый на увеличении продолжительности и на анализе переноса в психоанализе и психодинамической психотерапии, может быть интерпретирован как способ обращения к некоторым латентным аспектам стиля жизни как решения, таким образом делая их менее опасными и более легкой защиту от них. Тайные желания пациента по отношению к психотерапевту как к родителю, романтическому партнёру или наставнику могут быть проанализированы и деконструированы с тем, чтобы было легче обнаружить идеализирующие тенденции и желание быть объектом заботы, любви и наставления. В таком случае хорошо проведённая психодинамическая психотерапия отчасти защищает против эксплуататорских форм стиля жизни как решения.
Я не утверждаю, что этичное использование стиля жизни как решения является неподходящим (неверным). Я утверждаю, что оно существует и существует именно потому, что, в данный исторический момент, оно обеспечивает некоторую помощь и комфорт людям в тяжелом состоянии одним из немногих способов, к которым терпима современная властная структура. Как бы то ни было, даже в своих самых полезных формах стиль жизни как решение не избавляет от более широких исторических тисков, в которые зажата психология. В действительности, игнорируя эти тиски и внешне принимая ожидания общества и нормативный дискурс психологии, стиль жизни как решение соучаствует (кооперируется) в дальнейшем конструировании пустого я, которое, в конечном итоге, обостряет современный раздробленный исторический момент и воспроизводит современные политические и экономические условия власти и привилегий.
Куда это нас приводит? Задача этой статьи была не разработать конкретную «правильную» психотерапевтическую технологию, но сделать то, что предложил Furumoto (1988): проинтерпретировать коллективную ментальность нашей эры. Другие исследования, вероятно, смогут разработать более исторически привязанные и прямые психотерапевтические решения проблем нашего времени. Хайдеггеровский концепт прояснения предлагает интригующие возможности. Boss (1963/1982) и чуть позже Chessick (1986), Dreyfus и Wakefield (1988) и Sass (1988a) сделали многообещающие шаги в том направлении.
Мы являемся свидетелями важного сдвига в содержании ограниченного, своевольного я 20-го века, сдвига от сексуально ограниченного к пустому я. В то же самое время произошёл сдвиг от сберегательной к долговой экономике. Этот двойной сдвиг не был случайным стечением обстоятельств. Это следствие того, как современное национальное государство вынуждено в настоящее время регулировать свою экономику и контролировать своё население: не через прямое физическое насилие, но скорее через конструирование пустого я и манипулирование его потребностями потреблять и поглощать. Тремя бенефициариями этой нарциссической динамики являются современное государство, рекламная индустрия и индустрии я-совершенствования (включая психотерапию). Все трое увековечивают идеологию пустого я, и все трое получают прибыль от неё.
Одним из тревожных результатов этой конструкционистской перспективы является осознание того, что наша современная эпоха сконструировала я, которое является, в основе, разочарованием для самого себя (Sampson, 1983). Мы можем также сказать это о нашей нации в целом. Динамика нашего общества вращается вокруг фундаментального парадокса. Мы — нация, чей этический идеализм часто воодушевлял её действия, и ещё мы — нация, которая борется за противоречащие и взаимоисключающие идеалы. От рабства до «божьего предопределения»6, от Вьетнама до борьбы за репродуктивные права, — мы часто нация, которая не в ладах сама с собой. Теперь возникает новый парадокс — одна из состоятельнейших наций на земле также одна из наипустейших.
Будем надеяться, как Sampson (1988), что в ближайшие годы мы сможем сконструировать общество, которое в меньшей степени испытывает потребность в (609:) страдании и я, которое в меньшей степени является жертвой нигилистической экономики и политики нашего времени. Но такие перемены потребуют дистанцирования от современного нормативного интеллектуального дискурса относительно индивидуализма, я и хорошей жизни. Психология является одним из самых главных участников (one of the foremost contributors) данного дискурса. Историческая настойчивая претензия данной отрасли на наукообразную эпистемологию скрывает политическую природу этого дискурса. Психология продолжает деконтекстуализировать индивида, изучая пациента как изолированное существо, без учёта более широких социо-исторических причин личного дистресса. Как результат, культурные дефициты и политические раны «интериоризированы» (т.е., обнаруживаются в я) и, таким образом, «вина возлагается» на жертву (Ryan, 1971). Пока психологи работают с пустым я, они, в то же время, с неизбежностью конструируют его, извлекают из него выгоду и не бросают вызов социальным условия, которые его создали.
Могла бы психология стать сегодня полезной силой, помогающей пролить свет на самовольное, ограниченное я в противодействие современной системе? Это представляется сомнительным, если смотреть на историю западного я и роль в психологии в этой истории. Для того, чтобы довести до конца это сдвиг, психология должна была бы осознать исторически и культурно обусловленную природу своего дискурса и политические и экономические следствия своих практик. Нам, психологам, пришлось бы переосмыслить весь путь, по которому, используя фразу Hales (1986), мы ведём «профессию (бизнес) психологии». Переосмысление сделало бы необходимым глубокую критику нашего поля деятельности и нашего общества, и у большинства из нас нет соответствующей подготовки, чтобы попытаться выполнить такую задачу. Но честность нашей профессии и, возможно, жизнестойкость нашего общества, могут зависеть от нашего успеха или провала.